Н. М. Фортунатов "Эффект Болдинской осени"


РОДОСЛОВНАЯ

Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно...

Люблю от бабушки московской
Я слушать толки о родне;
Об отдаленной старине.
Могучих предков правнук бедный,
Люблю встречать их имена
В двух-трех строках Карамзина.
От этой слабости безвредной,
Как ни старался, – видит бог, –
Отвыкнуть я никак не мог.

Прошло немногим более тридцати лет, а не двести, как полагал Гоголь6, утверждая, что только после этого срока может возникнуть человек пушкинского склада, когда все вдруг заговорили о «Войне и мире», романе графа Толстого, и стало ясно, что появился еще один писатель, как и Пушкин, ренессансного типа, наделенный такой же энергией и такой творческой силой, хотя и рожденный, как и он, Россией.
К слову сказать, Пушкин находился с Толстым в родстве, у них был единый предок – Святой князь Черниговский Михаил, погибший мученической смертью в Золотой Орде, не изменив вере православной и обычаям Родины. Общие исторические и культурные гены! Исследователи Пушкина и Толстого долго бились над их родословными и пришли, наконец, к выводу, что Пушкин приходился Толстому четвероюродным дядей...
Но самое замечательное: из перерусских русский, если воспользоваться его же словцом, Пушкин был человеком не чисто русской крови.
По отцовской линии это был древний род: Пушкины упоминаются в летописях, в исторических документах. Поэт, внимательно изучавший свои генеалогические корни, оригинально процитировал родословную в «Борисе Годунове»: ввел боярина Пушкина в сюжет трагедии как действующее лицо.
Поразительна объективность поэта, сказавшаяся в этом эпизоде. Так естественно было бы в положении автора, который волен распоряжаться своими героями, приукрасить далекого предка, показать его в выгодном для него и для себя свете. Он же делает прямо противоположное.
В его изображении боярин оказывается едва ли не подстрекателем убийства царевича Феодора и его матери, царицы Марии. Дело в том, что Пушкин, стремясь произвести сильнейший драматический эффект, предельно сжал художественное пространство и время по сравнению с реальным временем и пространством. Страшная развязка вплотную сближена с поступками боярина Пушкина.
Карамзин представил исторические события следующим образом. Лжедимитрий «избрал двух сановников смелых, расторопных, Плещеева и Пушкина: дал им грамоту и велел ехать в Красное село, чтобы возмутить тамошних жителей, а через них и столицу»
7. Они потом и предупредили его о мятеже в Кремле.
В трагедии же мы видим боярина Пушкина уже на Лобном месте, т. е. на Красной площади, вблизи Кремля! Он объявляет о скором прибытии царя Димитрия «в сопровождении грозном» и советует народу московскому, пока не поздно, бить челом «отцу и государю». А там уже мужик с амвона бросит клич, который так хотелось услышать боярину:

Народ, народ! В Кремль! В царские палаты
Ступай вязать Борисова щенка!

Авторская ремарка красноречива: «Народ несется толпой». И призыв уже изменился: русский бунт, бессмысленный и беспощадный, вступил в свои права, достаточно было искры, брошенной боярином:

Вязать! Топить! Да здравствует Димитрий!
Да гибнет род Борисов!

От «вязать» мгновенно переброшена связь к иному повороту событий, от них уже отдает кровью: «топить» (щенка Борисова, царевича Феодора), да «гибнет род» Бориса Годунова!
Боярин Пушкин в изображении Пушкина-поэта невольно становится у него виновником стремительного развития событий и кровавой развязки, которая совершится в следующей же сцене. Но в действительном, историческом ужасном деле убийства были замешаны другие, и Пушкин это прекрасно знал. Он не противоречит свидетельству Карамзина-историка. Вот что сообщает тот: «Князья Голицын и Мосальский, чиновники Молчанов и Шерефединов, которые, взяв с собой трех зверовидных стрельцов, 10 июня пришли в дом Борисов: увидели Феодора и Ксению, сидящих спокойно подле матери в ожидании воли Божией; вырвали нежных детей из объятий царицы, развели их по особым комнатам и велели стрельцам действовать: они в ту же минуту удавили царицу Марию; но юный Феодор, наделенный от природы силою необыкновенною, долго боролся с четырьмя убийцами, которые едва могли одолеть и задушить его»
8. Ксения была сохранена от расправы по приказу Лжедимитрия и была взята к нему в дом: он сделал ее своей наложницей. Тень присвоила себе то, что должно было принадлежать другому, погибшему когда-то реальному царевичу Димитрию: с ним была помолвлена Ксения, дочь Бориса Годунова...
Феодор в трагедии видит из окна убийц и называет только двух, он мог их знать по встречам у отца или в Думе:

Феодор: – Это Голицын, Мосальский. Другие мне неизвестны.

«Других» называет уже сам автор трагедии:

К с е н и я : Ах, братец, сердце замирает! (Голицын, Мосальский, Молчанов и Шерефединов. За ними трое стрельцов.)

Боярина Пушкина среди убийц нет и не должно быть. Автор трагедии точен в отношении исторических фактов. И то, что он позволяет себе импровизировать как художник, а у него есть такое право – творить новую жизнь на основе действительной жизни: не Красное село, а Москва, не просто Москва, а еще Лобное место, т.е. место воззваний и жестоких публичных казней, что реальное время под его рукой уступает место времени художественному, стремительно ускоряющему ход событий, что боярин вольно или невольно толкает разъяренную толпу в Кремль творить скорый суд и расправу и приближает страшную развязку, которая и делает трагедию трагедией в последней сцене только потому, что была предыдущая, с бояриным Пушкиным на Лобном месте, – все эти причудливые лабиринты художественной логики приводят в конце концов к тому, что по контрасту со сценой у Лобного места (с разъяренной толпой, искусно возбуждаемой боярином) появляется в заключительном эпизоде «Бориса Годунова» гениальный символ России – молчащая толпа народа, на каждом шагу изменяющая самой себе и, однако, сохраняющая каким-то чудом в душе близкими два чувства, обычно прямо противоположных: необузданную жестокость зла – и добро и справедливость.
Пушкин уверен: на руках его предков нет крови невинно убиенных Годуновых. Это гордый род. И, перенесясь спустя несколько лет из одного заточения в другое – его, как и его предков, не жалует судьба, – из села Михайловского в село Большое Болдино, в ожидании, когда, наконец, по манию царя, четыре года державшего под запретом трагедию «Борис Годунов», рукопись ее будет опубликована
9, Пушкин вновь возвращается к истории своего рода осенью 1830 года и пишет стихотворение «Моя родословная».
В болдинских черновиках одна за другой появляются строфы, где в рифмованных созвучиях кратко изложена история некогда славного – и богатого, что было бы так кстати для него сейчас, накануне женитьбы, – рода бояр Пушкиных. Он рассматривает длительную полосу его оскудения как цепь превратностей, все-таки выгодно отличающихся от благополучной жизни мнимых аристократов-выскочек.
Любопытно, что те же самые мысли и в те же самые осенние дни бились в его сознании, переложенные в прозу: и в его незавершенных записках – набросках об отдаленных и близких своих предках, и в художественных замыслах, тоже начатых, но не доведенных до конца...
Но прежде все-таки о стихах. Не случайно именно они были завершены, имея бесспорное преимущество перед прозой хотя бы уже потому, что в ней так или иначе нужно высказаться до конца в надежде быть понятым. В стихах же какая-нибудь «случайная» ассоциация, беглый намек говорят уму и сердцу больше, чем обилие скучных фраз, необходимых, чтобы начать и завершить суждение по законам логики и более или менее точно выразить его.
Лев Толстой был не прав, когда подтрунивал над поэтами и говорил, что их ремесло очень странное. Тебе нужно высказать мысль важную, значительную, даже, быть может, жизненно необходимую для других, а ты при этом должен думать о рифме, о строфике, о метре, об аллитерациях и прочем. Он весело уподоблял поэта пахарю, который, идя за плугом, т. е. совершая тяжелейшую и изнурительную работу, выделывал бы при этом па мазурки или приседал на каждом пятом шаге...
Но для Пушкина с его поразительной стихотворной техникой поэзия часто предпочтительней прозы, потому что в какой-нибудь одной стихотворной строчке он способен был высказать содержание, на которое в прозе ему понадобилась бы громоздкая фраза или ряд фраз, или даже отрывок текста: будь то автобиографическая записка или тем более беллетристическая вещь, например, задуманная повесть с элементами биографического толка.
Это естественно: эпическое произведение, скажем, повесть, роман – всегда громоздкая литературная постройка, одни описания чего стоят, а нужно еще выстроить сюжет, позаботиться о персонажах, чтобы они, упаси боже, не противоречили себе или поступкам окружающих лиц. То ли дело летучий, краткий, насыщенный мыслью и чувством стих! Здесь действительно словам тесно – если, разумеется, это истинный поэт, а не риторический рифмоплет, – зато мыслям просторно.
Вот это замечательное болдинское стихотворение «Моя родословная», которому сопутствовало множество прозаических набросков и множество раздумий, не вошедших в эти наброски, но не оставлявших его в покое, можно сказать, всю жизнь, в особенности же в болдинское время.
Я опускаю первую и заключительную строфы и даю лишь изложение его родословной – сначала Пушкиных, потому что здесь же, в этом стихотворении, последует затем стихотворный рассказ о Ганнибалах. Поэт спокоен, но ироничен и презрительно насмешлив, когда речь от гордой старины и крупных характеров переходит к торжеству новых царедворцев без роду и племени, с сомнительной славой, зато с большими доходами.

Понятна мне времен превратность,
Не прекословлю, право, ей:
У нас нова рожденьем знатность,
И чем новее, тем знатней.
Родов дряхлеющих обломок
(И по несчастью не один),
Бояр старинных я потомок;
Я, братцы, мелкий мещанин.

Не торговал мой дед блинами,
Не ваксил царских сапогов,
Не пел с придворными дьячками,
В князья не прыгал из хохлов,
И не был беглым он солдатом
Австрийских пудреных дружин;
Так мне ли быть аристократом?
Я, слава богу, мещанин.

В уничтожающем приговоре аристократической черни, проникшей в знать с задворков, скрыто множество саркастических намеков и разоблачений10. Закончив с обзором выскочек, поэт переходит к своей действительно древней родословной и умудряется уложить ее в четыре строфы!

Мой предок Рача мышцей бранной
Святому Невскому служил;
Его потомство гнев венчанный,
Иван IV пощадил.
Водились Пушкины с царями;
Из них был славен не один,
Когда тягался с поляками
Нижегородский мещанин.

Смирив крамолу и коварство,
И ярость бранных непогод,
Когда Романовых на царство
Звал в грамоте своей народ,
Мы к оной руку приложили,
Нас жаловал страдальца сын.
Бывало нами дорожили;
Бывало... но – я мещанин.

Упрямства дух нам всем подгадил:
В родню свою неукротим,
С Петром мой пращур не поладил
И был за то повешен им.
Его пример будь нам наукой:
Не любит споров властелин.
Счастлив князь Яков Долгорукой,
Умен покорный мещанин.

Мой дед, когда мятеж поднялся
Средь петергофского двора,
Как Миних, верен оставался
Паденью третьего Петра.
Попали в честь тогда Орловы,
А дед мой в крепость, в карантин,
И присмирел наш род суровый,
И я родился мещанин.

Поэт, хоть и был беден, имел основание гордиться своим более чем 600-летним дворянством и считал себя по происхождению равным вельможам и царям, и потому никогда не ломал шапки перед сильными мира сего, не унижался, не кланялся, дорожил чувством собственного достоинства, независимостью в суждениях и поступках. «Писал стихи и ссорился с царями», – как сам весело говорил.
Зато и цари знали его. Один из них, Александр I, отправил его в ссылку за антиправительственные стихи и злые насмешки над собой; другой, Николай I, вернул его из ссылки, но стал его цензором, отдал его под надзор полиции, а потом вольно или невольно позволил убить его на дуэли. Во всяком случае, роковым оказался его отказ поэту удалиться от петербургского света и жить в Болдине помещиком.
По отцовской линии к Пушкину перешла еще одна «родовая» черта – страсть к стихотворству. Отец его, некогда блестящий гвардейский офицер, писал стихи по любому поводу одинаково легко по-русски и по-французски, а его брат, Василий Львович Пушкин, дядя гениального поэта, и сам был известен как поэт: часто появлялся в печати с элегиями, посланиями, баснями, сказками, сатирами. В 5-й главе «Евгения Онегина» Пушкин со свойственной ему веселостью и с изобретательным остроумием вспоминает одного из персонажей шутливой поэмы Василия Львовича «Опасный сосед»
11.
В Болдине он вновь вернется к памяти о нем, говоря о последних его днях и о последних его предсмертных словах – словах человека, преданного литературе и жившего ею.

Из письма Пушкина к П. А. Плетневу
9 сентября 1830 года. Из Болдина в Петербург

Я писал тебе премеланхолическое письмо, милый мой Петр Александрович, да ведь меланхолией тебя не удивишь, ты сам на это собаку съел. Теперь мрачные мысли мои порассеялись; приехал я в деревню и отдыхаю. Около меня колера морбус. Знаешь ли, что это за зверь? Того и гляди, что забежит он и в Болдино, да всех нас перекусает – того и гляди, что к дяде Василью отправлюсь, а ты и пиши мою биографию. Бедный дядя Василий! Знаешь ли его последние слова? приезжаю к нему, нахожу его в забытьи, очнувшись, он узнал меня, погоревал, потом, помолчав: как скучны статьи Катенина! и более ни слова. Каково? вот что значит умереть честным воином, на щите, le cri de guerre а la bouche!*

С Василием Львовичем было связано и само пребывание Пушкина в Болдине именно осенью 1830 года. Во-первых, неожиданная смерть Василия Львовича внезапно отдалила женитьбу. «Ни один дядя не умирал так некстати», – грустно шутил Пушкин. Свадьба, было наладившаяся, вновь откладывалась по причине семейного траура. Во-вторых, Василию Львовичу принадлежала часть сельца Большое Болдино, совершенно, впрочем, разоренного.
Так что поэзия и проза жизни – а не просто художественная проза, – если иметь в виду родственные связи Пушкина, тесно переплелись под крышей запущенного барского дома. О проклятой бедности он вспоминал здесь очень часто. Этой темой началась «Моя родословная», ею же и закончилась: вторая строфа, как эхо, отозвалась в последней, посвященной истории рода Пушкиных.

Понятна мне времен превратность,
Не прикословлю, право, ей;
У нас нова рожденьем знатность,
И чем новее, тем знатней.
Родов дряхлеющих обломок
(И по несчастью не один),
Бояр старинных я потомок;
Я, братцы, мелкий мещанин...

Под гербовой моей печатью
Я кипу грамот схоронил
И не якшаюсь с новой знатью,
И крови спесь угомонил.
Я грамотей и стихотворец,
Я Пушкин просто, не Мусин,
Я не богач, не царедворец,
Я сам большой: я мещанин...

Бедность чести не помеха. Поэт то и дело задумывается над этим в болдинском «дворце» об одном этаже, с мышьей беготней вместо слуг и скрипом некрашеных половиц вместо роскошного паркета. Даже когда он занимался прозой, мысли были все те же, что и в «Моей родословной». Присущий ему комизм скрашивал настоящее, не давал воли печали.
Иногда он веселился от души, сравнивая славное прошлое своих предков с нынешним своим положением. В юмористическом наброске, созданном в Болдине 26 октября, он утрирует грустную ситуацию, рисуя самого себя, но говоря о себе в третьем лице. Пушкин мистифицирует читателей, как это делается в «Повестях Белкина», написанных здесь же, в этом скромном кабинете, и сообщает о том, что ему случайно в руки попало, как он предполагает, предисловие к какой-то повести, не написанной или потерянной. Автор, оставшийся неизвестным, размышляет о своем приятеле. И вот в нем-то как раз отчетливо проступают черты Пушкина:
«Мой приятель был самый простой и обыкновенный человек, хотя и стихотворец...» Он живет литературным заработком, и его поминутно преследует вопрос: «Скоро ли вы нас подарите новым произведением пера вашего?» «Долго дожидалась бы почтеннейшая публика, – иронически замечает повествователь, – подарков от моего приятеля, если б книгопродавцы не платили ему довольно дорого за его стихи. Имея поминутно нужду в деньгах, приятель мой печатал свои сочинения и имел удовольствие потом читать о них печатные суждения... что называл он в своем энергическом просторечии – подслушивать у кабака, что говорят об нас холопья»
12.
Эпизод замечателен не только тем, что поэзия толкуется как средство дохода, как ремесло, приносящее заработок, и сводится с метафизических высот патетики на грешную землю житейских и прямо меркантильных расчетов. Этот пушкинский взгляд на писательское дело высказался ярко – помимо фрагмента, о котором идет речь, – еще в одном произведении болдинской поры, в юмористической поэме «Домик в Коломне», законченной в сжатые сроки: 5–9 октября! Там появляется остроумнейшая и очень смелая метафора:

В отставке Феб живет, а хороводец
Старушек муз уж не прельщает нас.
И табор свой с классических вершинок
Перенесли мы на толкучий рынок.

Старушки-музы на толкучем рынке поэзии – это дерзко сказано по тем временам.
Но в том же болдинском прозаическом фрагменте, повествующем о некоем писателе-стихотворце, есть еще одна замечательная черта. Она заключена в концовке этого отрывка.
Ведь в Большом Болдине Пушкин работал над сводом публицистических фрагментов, которые объединял под общим заглавием «Опровержение на критики». Его ответы на критику были очень остры, как остра была вся его публицистика, но никогда он не позволял себе такой открытой дерзости и злости, как в этой реплике: читать печатные, т. е. критические, суждения о собственных вещах – то же, за очень немногими исключениями, что подслушивать у кабака, что говорят о нас холопья!
Вот он, Пушкин, сбрасывающий маску литературности в кругу близких друзей или в болдинском заточении, Пушкин – веселый и негодующий, когда приходится припоминать дикие суждения невежественной или раздраженной критики. Это летучим штрихом резко очерченный им же его собственный портрет, более близкий к оригиналу, чем он сам в ответах на критику, писавшихся тоже в сентябре – октябре 1830 года в Болдине. Это совсем не парадокс.
В одном из болдинских полемических набросков среди опровержений на критику сохранился фрагмент, который воспринимается как парафраз «просторечной» пушкинской мысли в мистифицированном обращении к читателям неизвестного автора. Разумеется, Пушкин имел в виду Булгарина, преследовавшего поэта – причем с особенным ожесточением именно в предболдинское время – своими статьями и памфлетами. Пушкин иронически говорит о тщетных попытках Булгарина усвоить «светский тон» и тем потешить свое самолюбие. «Не они (сотрудники пушкинско-дельвиговской «Литературной газеты», т. е. люди вполне светские. – Н. Ф.) провозгласили себя опекунами высшего общества; не они вечно пишут приторные статейки, где стараются подделаться под светский тон так же удачно, как горничные и камердинеры пересказывают разговоры своих господ»
13.
Согласитесь, это более сглаженная «формула мысли», чем та, что прозвучала в рассказе «неизвестного» автора о своем «приятеле». Пушкин близок к такой резкости в ответах критикам, но избегает ее, он человек хорошего тона, человек, уважающий себя даже в полемике с литературным негодяем, который не гнушается никакими средствами, самой разнузданной клеветой и неприличными выходками.
А затем в том же отрывке, где появился портрет некоего «стихотворца», т. е. его, Пушкина, автопортрет, он переходит к тому, что так занимало его в стихотворении «Моя родословная», и заканчивает свой рассказ о прошлом героя выразительнейшим анекдотом, в котором, к великому сожалению, было много правды, несмотря на по-пушкински остроумную утрировку ситуации.
«Приятель мой происходил от одного из древнейших дворянских наших родов, чем и тщеславился со всевозможным добродушием. Он столько же дорожил тремя строчками летописца, в коих упомянуто было о предке его, как модный камер-юнкер тремя звездами двоюродного своего дяди. Будучи беден, как и почти все наше старинное дворянство, он, подымая нос, уверял, что или никогда не женится, или возьмет за себя княжну Рюриковой крови, именно одну из княжен Елецких, коих отцы и братья, как известно, ныне пашут сами и, встречаясь друг с другом на своих бороздах, отряхают сохи и говорят: «Бог помочь, князь Антип Кузмич, а сколько твое княжеское здоровье сегодня напахало?» – «Спасибо, князь Ерема Авдеевич...»
В рукописи «Опровержение на критики», тоже болдинской, вновь повторяет:
«Имя предков моих встречается почти на каждой странице нашей истории. Ныне огромные имения Пушкиных раздробились и пришли в упадок, последние их родовые поместья скоро исчезнут, имя их останется честным, единственным достоянием темным потомкам некогда знатного боярского рода»
14.
Рукопись здесь же, в Болдине, перерабатывается им, но важно, что мысль эта настойчиво бьется в его сознании, потому что жизнь постоянно возвращает его к ней.
О том же пишет он и в «Истории села Горюхина», где узнавалась деревенька Кистенево, да и само Большое Болдино. (Причем работа над «Историей» идет одновременно с «Опровержением»: конец октября).
«Село Горюхино издревле принадлежало знаменитому роду Белкиных. Но предки мои, владея многими другими отчинами, не обращали внимания на сию отдаленную страну. Горюхино платило малую дань и управлялось старшинами, избираемыми народом на вече, мирскою сходкою называемом.
Но в течение времени родовые владения Белкиных раздробились и пришли в упадок. Обедневшие внуки богатого деда не могли отвыкнуть от роскошных своих привычек и требовали прежнего полного дохода от имения, в десять крат уже уменьшившегося. Грозные предписания следовали одно за другим. Староста читал их на вече; старшины витийствовали, мир волновался, – а господа, вместо двойного оброку, получали лукавые отговорки и смиренные жалобы, писанные на засаленной бумаге и запечатанные грошом».

Итак, оказавшись в Большом Болдине и с грустью рассматривая, хотя бы мысленно, причудливые узоры генеалогического древа бояр Пушкиных на скучном фоне картин деревенского осеннего пейзажа, поэт обычно, что бы ни писал, художественное ли произведение, заметки ли, начинает со славной старины, а заканчивает печальным настоящим.
Какое единство во всем! Общие идеи, темы, даже, как мы только что могли убедиться, «формулы мыслей» общие. Болдинская бессонница, беспокойные думы осколка некогда знатного, а теперь полунищего рода, переливаются в стихи, в художественную прозу, в публицистику.
Даже маленькие трагедии: «Скупой рыцарь», датированный 21 – 23 октября, с его Альбером, гордым молодым бароном, занятым оскорбительными грошовыми расчетами, – это ведь тоже по-своему отразившийся в герое Пушкин; все это было испытано им не раз, пережито в потрясенной душе.

О, бедность, бедность!
Как унижает сердце нам она!
Когда Делорж копьем своим тяжелым
Пробил мне шлем и мимо проскакал,
А я с открытой головой пришпорил
Эмира моего, помчался вихрем
И бросил графа на двадцать шагов,
Как маленького пажа; как все дамы
Привстали с мест, когда сама Клотильда,
Закрыв лицо, невольно закричала,
И славили герольды мой удар:
Тогда никто не думал о причине
И храбрости моей, и силы дивной!
Взбесился я за поврежденный шлем;
Геройству что виною было? – скупость –
Да! заразиться здесь не трудно ею
Под кровлею одной с моим отцом...

Может быть, Сергей Львович, отец поэта, переживший сына на десять лет, не без внутреннего смятения пробегал глазами сцены из рыцарских времен, вспоминая нередкие тяжелые сцены из семейного быта Пушкиных?..
Но только ли прошлое волновало болдинского отшельника? Только ли надежды отстоять и сохранить честное имя, единственное его достояние, оставшееся от промотанного отдаленными и ближайшими сородичами былого богатства? Может быть, сама деревенька, где он случайно оказался, как остров, окруженная холерными кордонами, эта неведомая ему до того времени дикая сторона, населенная косноязычными мужиками, застроенная в беспорядке черными избами, схваченная со всех сторон черными распаханными полями с единственным признаком цивилизации – манящей дорогой, да и то похожей скорее на широкую канаву, заполненную жидкой грязью, в которой тонули телеги и экипажи, – может быть, запущенное сельцо с громким именем Большое Болдино тоже давало импульсы для грустных дум, но и для творческих его великих усилий?


Далее

Назад...
Назад на титульную страницу

Далее...