
РОДОСЛОВНАЯ
Люблю от бабушки московской
Я слушать толки о родне;
Об отдаленной старине.
Могучих предков правнук бедный,
Люблю встречать их имена
В двух-трех строках Карамзина.
От этой слабости безвредной,
Как ни старался, – видит бог, –
Отвыкнуть я никак не мог.
Прошло
немногим более тридцати лет, а не двести, как полагал Гоголь6, утверждая, что только после этого срока может возникнуть человек пушкинского склада, когда все вдруг заговорили о «Войне и мире», романе графа Толстого, и стало ясно, что появился еще один писатель, как и Пушкин, ренессансного типа, наделенный такой же энергией и такой творческой силой, хотя и рожденный, как и он, Россией.Авторская ремарка красноречива: «Народ несется толпой». И призыв уже изменился: русский бунт, бессмысленный и беспощадный, вступил в свои права, достаточно было искры, брошенной боярином:
От «вязать» мгновенно переброшена связь к иному повороту событий, от них уже отдает кровью: «топить» (щенка Борисова, царевича Феодора), да «гибнет род» Бориса Годунова!
Боярин Пушкин в изображении Пушкина-поэта невольно становится у него виновником стремительного развития событий и кровавой развязки, которая совершится в следующей же сцене. Но в действительном, историческом ужасном деле убийства были замешаны другие, и Пушкин это прекрасно знал. Он не противоречит свидетельству Карамзина-историка. Вот что сообщает тот: «Князья Голицын и Мосальский, чиновники Молчанов и Шерефединов, которые, взяв с собой трех зверовидных стрельцов, 10 июня пришли в дом Борисов: увидели Феодора и Ксению, сидящих спокойно подле матери в ожидании воли Божией; вырвали нежных детей из объятий царицы, развели их по особым комнатам и велели стрельцам действовать: они в ту же минуту удавили царицу Марию; но юный Феодор, наделенный от природы силою необыкновенною, долго боролся с четырьмя убийцами, которые едва могли одолеть и задушить его»
«Других» называет уже сам автор трагедии:
Боярина Пушкина среди убийц нет и не должно быть. Автор трагедии точен в отношении исторических фактов. И то, что он позволяет себе импровизировать как художник, а у него есть такое право – творить новую жизнь на основе действительной жизни: не Красное село, а Москва, не просто Москва, а еще Лобное место, т.е. место воззваний и жестоких публичных казней, что реальное время под его рукой уступает место времени художественному, стремительно ускоряющему ход событий, что боярин вольно или невольно толкает разъяренную толпу в Кремль творить скорый суд и расправу и приближает страшную развязку, которая и делает трагедию трагедией в последней сцене только потому, что была предыдущая, с бояриным Пушкиным на Лобном месте, – все эти причудливые лабиринты художественной логики приводят в конце концов к тому, что по контрасту со сценой у Лобного места (с разъяренной толпой, искусно возбуждаемой боярином) появляется в заключительном эпизоде «Бориса Годунова» гениальный символ России – молчащая толпа народа, на каждом шагу изменяющая самой себе и, однако, сохраняющая каким-то чудом в душе близкими два чувства, обычно прямо противоположных: необузданную жестокость зла – и добро и справедливость.
Пушкин уверен: на руках его предков нет крови невинно убиенных Годуновых. Это гордый род. И, перенесясь спустя несколько лет из одного заточения в другое – его, как и его предков, не жалует судьба, – из села Михайловского в село Большое Болдино, в ожидании, когда, наконец, по манию царя, четыре года державшего под запретом трагедию «Борис Годунов», рукопись ее будет опубликована
Не торговал мой дед блинами,
Не ваксил царских сапогов,
Не пел с придворными дьячками,
В князья не прыгал из хохлов,
И не был беглым он солдатом
Австрийских пудреных дружин;
Так мне ли быть аристократом?
Я, слава богу, мещанин.
В
уничтожающем приговоре аристократической черни, проникшей в знать с задворков, скрыто множество саркастических намеков и разоблачений10. Закончив с обзором выскочек, поэт переходит к своей действительно древней родословной и умудряется уложить ее в четыре строфы!Смирив крамолу и коварство,
И ярость бранных непогод,
Когда Романовых на царство
Звал в грамоте своей народ,
Мы к оной руку приложили,
Нас жаловал страдальца сын.
Бывало нами дорожили;
Бывало... но – я мещанин.
Упрямства дух нам всем подгадил:
В родню свою неукротим,
С Петром мой пращур не поладил
И был за то повешен им.
Его пример будь нам наукой:
Не любит споров властелин.
Счастлив князь Яков Долгорукой,
Умен покорный мещанин.
Мой дед, когда мятеж поднялся
Средь петергофского двора,
Как Миних, верен оставался
Паденью третьего Петра.
Попали в честь тогда Орловы,
А дед мой в крепость, в карантин,
И присмирел наш род суровый,
И я родился мещанин.
Поэт, хоть и был беден, имел основание гордиться своим более чем 600-летним дворянством и считал себя по происхождению равным вельможам и царям, и потому никогда не ломал шапки перед сильными мира сего, не унижался, не кланялся, дорожил чувством собственного достоинства, независимостью в суждениях и поступках. «Писал стихи и ссорился с царями», – как сам весело говорил.
Зато и цари знали его. Один из них, Александр I, отправил его в ссылку за антиправительственные стихи и злые насмешки над собой; другой, Николай I, вернул его из ссылки, но стал его цензором, отдал его под надзор полиции, а потом вольно или невольно позволил убить его на дуэли. Во всяком случае, роковым оказался его отказ поэту удалиться от петербургского света и жить в Болдине помещиком.
По отцовской линии к Пушкину перешла еще одна «родовая» черта – страсть к стихотворству. Отец его, некогда блестящий гвардейский офицер, писал стихи по любому поводу одинаково легко по-русски и по-французски, а его брат, Василий Львович Пушкин, дядя гениального поэта, и сам был известен как поэт: часто появлялся в печати с элегиями, посланиями, баснями, сказками, сатирами. В 5-й главе «Евгения Онегина» Пушкин со свойственной ему веселостью и с изобретательным остроумием вспоминает одного из персонажей шутливой поэмы Василия Львовича «Опасный сосед»
Из письма Пушкина к П. А. Плетневу
9 сентября 1830 года. Из Болдина в Петербург
Я писал тебе премеланхолическое письмо, милый мой Петр Александрович, да ведь меланхолией тебя не удивишь, ты сам на это собаку съел. Теперь мрачные мысли мои порассеялись; приехал я в деревню и отдыхаю. Около меня колера морбус. Знаешь ли, что это за зверь? Того и гляди, что забежит он и в Болдино, да всех нас перекусает – того и гляди, что к дяде Василью отправлюсь, а ты и пиши мою биографию. Бедный дядя Василий! Знаешь ли его последние слова? приезжаю к нему, нахожу его в забытьи, очнувшись, он узнал меня, погоревал, потом, помолчав: как скучны статьи Катенина! и более ни слова. Каково? вот что значит умереть честным воином, на щите, le cri de guerre а la bouche!*
С Василием Львовичем было связано и само пребывание Пушкина в Болдине именно осенью 1830 года. Во-первых, неожиданная смерть Василия Львовича внезапно отдалила женитьбу. «Ни один дядя не умирал так некстати», – грустно шутил Пушкин. Свадьба, было наладившаяся, вновь откладывалась по причине семейного траура. Во-вторых, Василию Львовичу принадлежала часть сельца Большое Болдино, совершенно, впрочем, разоренного.
Так что поэзия и проза жизни – а не просто художественная проза, – если иметь в виду родственные связи Пушкина, тесно переплелись под крышей запущенного барского дома. О проклятой бедности он вспоминал здесь очень часто. Этой темой началась «Моя родословная», ею же и закончилась: вторая строфа, как эхо, отозвалась в последней, посвященной истории рода Пушкиных.
Под гербовой моей печатью
Я кипу грамот схоронил
И не якшаюсь с новой знатью,
И крови спесь угомонил.
Я грамотей и стихотворец,
Я Пушкин просто, не Мусин,
Я не богач, не царедворец,
Я сам большой: я мещанин...
Бедность чести не помеха. Поэт то и дело задумывается над этим в болдинском «дворце» об одном этаже, с мышьей беготней вместо слуг и скрипом некрашеных половиц вместо роскошного паркета. Даже когда он занимался прозой, мысли были все те же, что и в «Моей родословной». Присущий ему комизм скрашивал настоящее, не давал воли печали.
Иногда он веселился от души, сравнивая славное прошлое своих предков с нынешним своим положением. В юмористическом наброске, созданном в Болдине 26 октября, он утрирует грустную ситуацию, рисуя самого себя, но говоря о себе в третьем лице. Пушкин мистифицирует читателей, как это делается в «Повестях Белкина», написанных здесь же, в этом скромном кабинете, и сообщает о том, что ему случайно в руки попало, как он предполагает, предисловие к какой-то повести, не написанной или потерянной. Автор, оставшийся неизвестным, размышляет о своем приятеле. И вот в нем-то как раз отчетливо проступают черты Пушкина:
«Мой приятель был самый простой и обыкновенный человек, хотя и стихотворец...» Он живет литературным заработком, и его поминутно преследует вопрос: «Скоро ли вы нас подарите новым произведением пера вашего?» «Долго дожидалась бы почтеннейшая публика, – иронически замечает повествователь, – подарков от моего приятеля, если б книгопродавцы не платили ему довольно дорого за его стихи. Имея поминутно нужду в деньгах, приятель мой печатал свои сочинения и имел удовольствие потом читать о них печатные суждения... что называл он в своем энергическом просторечии – подслушивать у кабака, что говорят об нас холопья»
Старушки-музы на толкучем рынке поэзии – это дерзко сказано по тем временам.
Но в том же болдинском прозаическом фрагменте, повествующем о некоем писателе-стихотворце, есть еще одна замечательная черта. Она заключена в концовке этого отрывка.
Ведь в Большом Болдине Пушкин работал над сводом публицистических фрагментов, которые объединял под общим заглавием «Опровержение на критики». Его ответы на критику были очень остры, как остра была вся его публицистика, но никогда он не позволял себе такой открытой дерзости и злости, как в этой реплике: читать печатные, т. е. критические, суждения о собственных вещах – то же, за очень немногими исключениями, что подслушивать у кабака, что говорят о нас холопья!
Вот он, Пушкин, сбрасывающий маску литературности в кругу близких друзей или в болдинском заточении, Пушкин – веселый и негодующий, когда приходится припоминать дикие суждения невежественной или раздраженной критики. Это летучим штрихом резко очерченный им же его собственный портрет, более близкий к оригиналу, чем он сам в ответах на критику, писавшихся тоже в сентябре – октябре 1830 года в Болдине. Это совсем не парадокс.
В одном из болдинских полемических набросков среди опровержений на критику сохранился фрагмент, который воспринимается как парафраз «просторечной» пушкинской мысли в мистифицированном обращении к читателям неизвестного автора. Разумеется, Пушкин имел в виду Булгарина, преследовавшего поэта – причем с особенным ожесточением именно в предболдинское время – своими статьями и памфлетами. Пушкин иронически говорит о тщетных попытках Булгарина усвоить «светский тон» и тем потешить свое самолюбие. «Не они (сотрудники пушкинско-дельвиговской «Литературной газеты», т. е. люди вполне светские. – Н. Ф.) провозгласили себя опекунами высшего общества; не они вечно пишут приторные статейки, где стараются подделаться под светский тон так же удачно, как горничные и камердинеры пересказывают разговоры своих господ»
Может быть, Сергей Львович, отец поэта, переживший сына на десять лет, не без внутреннего смятения пробегал глазами сцены из рыцарских времен, вспоминая нередкие тяжелые сцены из семейного быта Пушкиных?..
Но только ли прошлое волновало болдинского отшельника? Только ли надежды отстоять и сохранить честное имя, единственное его достояние, оставшееся от промотанного отдаленными и ближайшими сородичами былого богатства? Может быть, сама деревенька, где он случайно оказался, как остров, окруженная холерными кордонами, эта неведомая ему до того времени дикая сторона, населенная косноязычными мужиками, застроенная в беспорядке черными избами, схваченная со всех сторон черными распаханными полями с единственным признаком цивилизации – манящей дорогой, да и то похожей скорее на широкую канаву, заполненную жидкой грязью, в которой тонули телеги и экипажи, – может быть, запущенное сельцо с громким именем Большое Болдино тоже давало импульсы для грустных дум, но и для творческих его великих усилий?
